Леонид Филиппов Что-то вроде любви : критическая статья по Пелевину
Ты опять все подменяешь,
отвечал Затворник. Это
только поиски свободы.
В.Пелевин «Затворник и Шестипалый»
ВВЕДЕНИЕ
Пытаясь написать нечто цельное о творчестве Виктора Пелевина, я столкнулся с
непреодолимым противоречием. Есть Пелевин-писатель с его книгами, сам по себе.
И есть реакция социума на эти явления очень разная: от одного полюса до
другого; но во всех случаях с эмоциями. И реакция эта тоже сама по
себе. Порой эти две области настолько мало соотносимы, что совместить их в одном
пространстве попросту немыслимо:
Так получились две почти независимые части. В первой разговор по большей части
о творчестве. При этом я (вообще говоря, не имея на то никаких прав) позволил
себе прибегнуть к помощи одного из величайших специалистов по этой части
Андрея Синявского использовав его «Прогулки с Пушкиным» как основной
мотив.
Тема же части второй не только и не даже столько сам писатель, сколько
поднятые им волны. Ибо на сегодня это веселое имя Пелевин едва ли не
лакмусовая бумажка при определении реакции того или иного комментатора
литературного процесса. Так что тем, кто интересуется прежде всего отношениями
советую обратиться сразу туда. у а любящим пелевинскую прозу как таковую,
надеюсь, интересно будет заглянуть и в начало.
Gaudeamus:
Публиковалось в журнале «Звезда» 5/99
1. ПОЛЕТЫ С ЗАТВОРИКОМ
Вариации на заданную тему
Он не знает запретов и готов ради пикантности покуситься на небеса. Абрам
Терц
При несомненном ажиотаже вокруг имени Пелевина как за , так и против нам
как-то затруднительно выразить, в чем именно его выделенность и почему именно
ему, Пелевину, досталось в последние годы столько восторгов и ругани. Помимо
авторитета солидной премии и явной популярности, за которой его личность
несколько расплывается, трудность заключается в его абсолютной доступности и
непроницаемости одновременно. Провозглашаемые им истины не содержат, кажется,
ничего такого особенно незнакомого. Позволительно спросить, усомниться (и ох как
многие усомнились): да так ли уж талантлив ваш Пелевин и чем, в самом деле, он
привлекает внимание за вычетом десяткадругого ладно скроенных новелл, про
которые и сказать-то нечего, кроме того, что они крепко сшиты?
Кто же читатель Пелевина? Да едва ли не первый встречный из сколько-нибудь
читающих вообще. «Ну как же, читал, знаю, дело известное». А уж среди
«учащейся молодежи» и подавно. Модно даже это при том, что общая
озабоченность чтением литературы за последние годы никак не возросла. Куда там!
А вот Пелевин это просто, это дело известное.
Что же имеется в том, настоящем Пелевине такое, что располагает к всеобщему
панибратству, к упрощению до лубочной, площадной «понятности»?
Легкость да. Во всяком случае чисто внешняя. О корнях этого свойства и
поговорим.
Итак, первое. Он ни в грош не ставит так называемое искусство и демонстративно
нарушает все и всяческие правила, отдавая предпочтение сиюминутному настроению,
порой шуточно-балаганному, порой философски-рассудочному. о в любом варианте
никаких «высоких целей». «Плоды веселого досуга не для
бессмертья рождены». Это и от скромности, конечно, в начале. Но главное
все же всегда и в любых проявлениях этого писателя абсолютная неспособность
хоть в чем-то быть зависимым, несвободным. Связанным. Отсюда и поза
«ленивое положенье». Какие, дескать претензии никто на глубину и не
претендовал. Ах, вы там что-то такое находите? Ну так эти проблемы вам и решать.
А мы расставаться с репутацией ленивого шутника не намерены себе же дороже:
отвечай потом за каждое слово вот еще. Отсюда и уход от
«тщательности» во всем: и в языке, и в сюжетах. А то, что
периодически (то часто, а то совсем редко) встречаешь, читая Пелевина,
отточенные и завершенные фразы, фрагменты и целые новеллы так это от
лукавого, каковой и водил пером писателя, воспользовавшись его леностью и
расслабленным положеньем. Не вносить же ляпы
специально, это было бы не просто нелепо, это бы связало точно так же, как и
тщательная редактура изначально несерьезного текста. Лень-с
Будем делать вид,
что бездельничаем; способ проверенный, да и многое позволяет. Так сказать,
жить играючи. А если на этом фоне кого-то вдруг поразит обилие мыслей
(Пелевинмыслитель! Можно ли ожидать? Ха.), так этот кто-то, видать редкое
исключение среди читателей. Ибо тут уж одно из двух: или вы читаете по форме и
тогда вас непременно начнет раздражать и самая эта форма, и многие мелочи вокруг
нее. Или же форма вас не смущает никаким образом (скорее уж напротив) и
тогда наличие глубины удивить не должно. Да и есть уже читатели, с самого начала
приученные к тому, что Пелевин философ. Их предупредили. Опять же лауреат и
все такое. Они-то, конечно, удивятся на господ критиков, не приметивших
очевидных глубин.
Естественно, подобный стиль общения с миром не мог обойтись без
басенно-анекдотического оформления. Да и не станешь же в самом деле напрямую
говорить о таких вещах, как смерть и любовь! Кто подобное нынче читать станет
экая тоска. Да и вспахано там всё до дюйма в прошлые века еще. А при анекдоте
молодой прозаик в наше время эстрадности и короткоживущих форм вроде как и
при деле, в струе, так сказать. Зверюшки, насекомые всё как-то вроде и не
всерьез, ни к чему особенно не обязывает: Басня она басня и есть: скользя по
поверхности, касаться самых глубинных тем. Сквозь смех часто до слез
проговориться о чем-то весьма несмешном. (а игре слов, например вроде вот
такого: «:Завтра улечу / В солнечное лето, / Будду делать все что захочу»)
Так, что читатели (слушатели, зрители) только рот разинут от восторга:
ах, почему я не стрекоза! Ах, почему я не Пелевин!
На виртуальных крылышках цыпленка впорхнул Пелевин в большую литературу и
произвел переполох. При этом в игривом стиле он описал свой собственный
опыт, свои похождения как в мире социума, так и вне его. И здесь то же в наше
странное время всерьез такое не напишешь засмеют!
* * *
Как у юного Пушкина едва ли не все темы замыкаются на эрос, а у зрелого на
вольность (поэзия любовь свобода покой и воля), так у Пелевина
первооснова освобождение, уход от связанности. Освобождение от социума (
«Затворник и Шестипалый», «Омон Ра», «Чапаев и Пустота»
), от правил игры («Принц Госплана», «Миттельшпитль»), от внешней своей оболочки вместе с ролью («Жизнь и приключения
сарая омер XII», «Проблема верволка в средней полосе», «Жизнь
насекомых»), и, наконец, от предметности любви («Ника») и самой
жизни («Вести из Непала», «Желтая стрела», снова «Чапаев
и Пустота»:) И даже к любви к истинной любви через освобождение. (Вот
почти девиз слова Бродского: «Как хорошо, что ты никем не связан:»)
Смерть и вообще как у Пушкина всюду: то самое «упоение: бездны мрачной
на краю». Вот здесь здесь у них просто совпадение. а этой границе, на
краю и есть чувство свободы, читай покоя и воли.
Свобода и у Пушкина, и у Пелевина часто синоним и символ сразу множества
понятий.
(«И он, видать,
здесь ждал того, чего нельзя не ждать
от жизни: воли. Эту благодать,
волнам доступную, бог русских нив
сокрыл от нас, всем прочим осенив,
зане ревнив.»
Иосиф Бродский «Перед памятником Пушкину в Одессе»)
Но пушкинская вольность (пусть даже и «смиренная вольность детей»)
не то, что свобода , скажем, у Киплинга. И тем более у Пелевина (и, если уж на
то пошло, у Бродского). Однако и общее налицо. Жить так, чтобы быть
свободным от страха перед судьбой значит быть свободным и по Пушкину, и по
Пелевину. у, у Пелевина чуть иначе свободным от страха вообще не только
перед судьбой (точнее, извините, кармой). И не только от страха от всего:
А чтобы избавиться от чего-то, сперва все же следует с этим как-то разобраться.
Отсюда и постоянное возвращение к теме судьбы. (Эта тема вслед и вперехлест
пушкинской у Лермонтова. В Печорине особенно.)
Про многие вещи Пелевина трудно даже сказать: зачем они? и о чем? настолько
они ни о чем и ни к чему, кроме как к плавности интриги, но только не сюжета, а
кармы этой пресловутой. Автору вроде как и неудобно: о таких заезженных вещах
и в произведении искусства. Он как-то все подсмеивается, и мнется и остается
при своем интересе. Круги литературы и всех этих «восточных» учений на
сегодня ведь не совпадают. Так, пошутить разве что.
А в шутку о, в шутку многое дозволено сказать. И, подобно тому, как Пушкин
вытащил из идеи пародии на Шекспира целого «Графа улина», Пелевин,
говоря буквально словами Синявского, «рекомендует анекдот на пост
философии, в универсальное орудие мысли и видения». В обоих случаях, при
этом, высмеивается всё. ичего святого!
Пелевин не развивает и не продолжает, а дразнит традицию, то и дело оступаясь в
пародию. Он идет не вперед, а вбок. А что еще прикажете делать на фоне тотальной
девальвации всех возможных столбовых направлений? Ведь от этого ихнего
«великого» до по-настоящему смешного уже и шага-то делать не надо
достаточно чуть сменить ракурс. Ну, и обладать от природы легким и веселым умом.
Пушкинского склада. Форма-то начала распадаться давно. Но лавинообразный обвал
(словами Бориса Парамонова конец формы) виден всё же именно сейчас. Пусть не в
первый раз в истории. Но эпоха диктует: сегодня это так. И кроме анекдота
исчезновению формы противопоставить в самом деле нечего. Один лишь он способен в
этой среде распада оставаться благородным, внести в опостылевшую и ставшую
самопародией историю соль.
Ну кто еще таким дуриком входил в литературу? Теперь, после Терца, мы знаем
кто. Так что путь проверенный, хотя и чреватый. Зато по стопам несомненного
единомышленника, брата по цеху задорному. У того рифмовались, шли как синонимы
«воля» и «доля». Что ж, под таким равенством подписывается и
этот: освобождение через то самое «у-вэй», недеяние, которое
единственно позволяет идти по земной жизни спокойно ни за что не держась. Это
по-пушкински. Это тот самый пресловутый «буддизм», который впервые
приметил в русской литературной традиции еще Мелькиор де Вогюэ, и который упорно
шьют Пелевину нынешние господа критики.
* * *
В пелевинской прозе царит та самая атмосфера благосклонности, которую
порождает ровная любовь ко всему, о чем пишешь. Он вселенски доброжелателен в
лучших традициях пушкинского пофигизма. Нет более нелепого и бессмысленного
обвинения, чем обвинение Пелевина в унылости, боязни и неприятии мира и прочем
же подобном, а ведь именно в этом критики пытаются его уличить! Нет уж именно
приветливость автора к изображаемому причина того, что пишет он едва ли не обо
всем и обо всем легко и точно. Но именно легко! И именно легкая
приветливость, скольжение, но не привязанность. Пустота. То самое качество,
которое ужаснуло в юном Пушкине проницательного Энгельгардта и за констатацию
которого Абрам Терц был громогласно и всенародно заклеймен русофобом и
пушкиноненавистником. Однако, чтобы любить всё, следует уметь любить не в
частности, не предметно, а вообще. То самое, о чем у Пелевина сказано:
«Любовь, в сущности, возникает в одиночестве.» И у него же : «
Чья любовь? Просто любовь. Ты, когда ее ощущаешь, уж не думаешь, чья она,
зачем, почему:» При этом полностью в силе пушкинское «Нет истины, где
нет любви» ибо объективность, нынче, как и тогда, достигается ровным
расположением, проникновением в природу любой вещи. Однако именно любой! Быть
беспристрастным как судьба тем более, что о ней только и пишешь. Порой это
приводит к любовному описанию заведомого негодяя что вполне одинаково выводило
из себя критиков Пушкина и злит ныне критиков Пелевина. Что ж, все течет, однако
мало изменяется:
Как Пушкин смотрел на поединок сразу с обеих сторон, «из ихнего и нашего
лагеря», так и Пелевину как-то несолидно было бы стать на чью-то сторону
и в описании перипетий 19-го года, и в 91-м. Что за разница с точки зрения
вечности?! За то его и бьют, в частности: вот, мол оправдывает каких-то там
палачей Гражданской войны. ехорошо, мол. Стыдно. Та же история с пугачевскими
лихими ребятами (тоже палачами), любовно описанными прозаиком Пушкиным.
Так что сие сердце так же холодно и пусто, в нем так же нет ни любви, ни
религии. Во всяком случае в том понимании, каковое вкладывают в эти слова
энгельгардты. И, по-своему, они ведь правы. А как иначе писать? Разве что
школьная характеристика и получится: Если же хочешь о мире так ведь это
сколько надо вместить! Отсюда и рецепт, коротко и ясно сформулированный Терцем:
«Пустота содержимое Пушкина». Куда уж дальше в поисках совпадений!
Пустота
И эта самая способность Дон Гуана вкладывать всего себя в каждую новую страсть
она возможна лишь при опустошении, освобождении от материального и инертного.
Человек на это неспособен, тут нужен некто бесплотный, вроде фигурки принца на
экране. А человек он ведь так и прыгать-то не умеет:
Так что осторожнее! Да, эта ровная беспредметная любовь обратила на время
автора в его героя. Но не увлекайтесь перед нами мардонг, или жилец Непала,
может быть долины барона Юнгерна. Но не человек. Тот остался в лучшем
случае у экрана монитора. И, как бы улыбаясь, жмет на курсорные клавиши
(иногда вместе с «shift»).Впрочем, и это, как сказано в лучшем
случае.
А порой и останавливает действие-игру, заставляет неживого героя (а говоря прямо
труп) замереть в заданной позиции, гальванизирует его. Вроде мертвой царевны,
мардонга или годуновского кровавого мальчика. Впрочем, сохраняя за ним право
двигать событиями, целыми пластами исторического бытия. И это появление мертвого
тела, или просто смерти как таковой вносит в текст энергию и динамизм,
служит катализатором действия. Так что мертвецы едва ли отличимы от живых: они и
сами-то часто путаются. А стоит задеть хрустальные качели готовы ожить на
время, конечно, для читателя. С перепугу можно подумать, что это назойливые
критики, упорно требующие от автора заполнить его внутреннюю пустоту полезной
просветительской работой, приходят, зомбифицированные, под окно его дома. Ведь
не могли же они те, писаревского времени так долго сохраниться, это ж ,
почитай, полтора века прошло. Столько даже курилки не живут! Невольно подумаешь:
рано сделали музей в Алексеевском равеллине, вон еще сколько реалистов кругом
ходит. И ведь не те нынче времена, не рахметовские купаться критиков не
заманишь, а в бассейне там и захочешь, а утонуть не дадут. Не говоря уже о
такой экзотике, как серебряные пули и прочее подобное :
Однако нет. Это не они, не критики. И даже не бедняга Писарев. Они, как ни
странно, для этого слишком живые, привязанные. Наполненные. Чем? Ну, кто чем:
Нет, все эти мардонги, эти «жители Непала», все эти юные пионеры, только
что принятые в мертвецы всё это только один человек сам автор. Ибо только он
и может быть достаточно пуст и чтоб живым сойти с поезда, и чтоб выписаться из
больницы и всё прочее подобное. Во всяком случае он склонен к этому
стремиться. С того и пишет сублимирует: Потому-то мертвечина в творчестве
подробных авторов не слишком страшна и даже мало привлекает наше внимание:
впечатление перекрывается узнаванием. (Героиня «Вестей из Непала» видит
же, глядясь в зеркало, след протектора на раздавленной груди. Ну так что? и ее,
ни нас читателей, это не беспокоит. Умерла так умерла:)
Легкости восприятия, конечно, способствует и явная безответственность автора в
отношении так называемых фундаментальных доктрин будь то «буддизм»
или что-то монотеистическое, «из нашего». А стань Пелевин
пофундаментальнее, мы бы застряли на первой же странице. По счастью, здесь
действует пушкинско-пофигистский лозунг: «чему-нибудь и как-нибудь»,
что в сочетании с легкостью сообщает прозе эффект эскизности и мелькания по
верхам. При всей разносторонней образованности, у Пелевина склонность
пользоваться для примера тем, что близко лежит. Цыпленок, кошка, жук с
сынишкой:Крошечный эпос. Ибо какая разница-то? Идеям всё равно, к чему быть
примененными. А мир он и вообще лишь предлог.
С другой стороны, дотошность по мелочам, которая якобы лишь гарнир к некой
генеральной мысли вовсе и не означает присутствие вообще чего либо сверх.
Порой в прозе Пелевина внаглую отсутсвует «главное», и речь почти
целиком сводится к антуражу. На первый взгляд. Эта беспредметность обижает
уважаемых наших критиков: о чем им-то писать, когда сам автор ни о чем пишет?!
Ту всё в точности по Кэрроллу: каким надо обладать острым зрением, чтобы видеть
ничего! Ну вот сказал бы автор прямо (бог с ним хотя бы косвенно) к чему он
нас призывает мы бы, может, дружно объявили его творчество каким-никаим измом.
Впрочем, почему Кэрролл? Вот есть и куда более близкое не только по времени!
у Бродского:
«:грызя ноготь, смотрит, объят покоем,
В то никуда, задержаться в коем
мысли можно зрачку нельзя:»
Однако даже и та мысль, которую автор регулярно поручает то книге, то письму,
то репродуктору любому второму плану, движется отнюдь не по прямой, а
скачками и редко вообще достигает хоть какого-то пункта назначения. Так, эскизы,
наметки. Догадайся, мол, сама. Кредо такое учебная сказка называется. Учебная!
Только не от слова «учебник» где все подано и разжевано, а от
другого: пришел? учиться пришел? что ж, вот тебе мысль, можешь ее думать:
Только не пугайся, если мысль эта на протяжении рассказа будет подменена другой,
пятой, десятой, так что к концу забудется, о чем говорилось в начале. Впрочем,
перечитатывать не только не возбраняется, но и рекомендуется. Учебная
литература-то. В хорошем смысле. Это ведь еще Стругацкие начинали: сюжетом
завлечь, а там, уже внутри подбросить в том или ином количестве и мысль. А что
делать без игры скучно, дети не идут обучение-то факультативное, это вам не
первоисточники конспектировать тут только добровольцы. Так что правильные
читатели Пелевина это не все учащиеся вообще, а лишь прошедшие школу
предыдущей ступени. В идеале кого-то из Учителей. Тех же Стругацких, например:
Их, учащихся, не шокирует кажущаяся банальность внешней оболочки, а порой и
бессодержательность. Как и ее контраст с избытком мыслей, сообщаемых
полунамеками, вскользь, порой просто на уровне созвучий. («Язык мой враг
мой: всё ему доступно, / Он обо всем болтать себе привык!..»)
С эдакого подхода к изображению жизни не спросишь, как с соцреализма (и прочих
измов) а где вот тут у вас показаны насущные проблемы нашего непростого
времени. Он ведь в кусты уйдет отговорится ( в лучшем случае) на том же
языковом полушуточном уровне: дескать, какое это еще такое ваше время, шутить
изволите, время у нас у всех одно и несет оно нас всех одинаково. Куда? Да
известное дело, куда. К взорванному мосту:(Или, по Бродскому: «Видно время
бежит, но не в часах, а прямо. / И впереди, говорят, не гора, но яма.»)
От такой позиции и обилие готовых решений, читай штампов: лишь бы только
проворнее оттараторить эти необязательные штрихи, антураж весь этот вещный
липкую грязь декораций. Меньше и запачкаешься, не вникая. Вскользь. А Пелевину
есть куда торопиться сколько еще мыслей оставлено без внимания почитай, всю
мировую мудрость прозевали, сидя в своём коконе. И, раз уж взялся за такое дело,
как обучение надо хоть немного подтолкнуть прогресс, раздвинуть как-то рамки.
Тут уж, знаете ли, не до тонкостей жанровой иерархии и прочих установленных
правил писания. Скорее наоборот: Пелевин вряд ли написал бы «Чапаева и
Пустоту», если бы не знал, что так писать нельзя. Все эти прозаизмы на
грани фени, вся эта игра в псевдоистроизм в одежде анекдота в большой степени
строились как недозволенные приемы, рассчитывающие шокировать публику.
«равоучительный и чинный» роман не только времен исторического
материализма, но и новейший отправная точка для пародии Пелевина. Ибо он
пародирует не конкретный жанр, но вообще литературу как таковую голосом
молодой веселой жизни. е в смысле банального ниспровержения («до основанья,
а затем:») как это приписывают постмодернизму. апротив! Толкая читателя в
будущее, Пелевин откачивается назад, в прошлое истинное, глубинное. На его
губах играет архетипическая улыбка. Как у достославного черно(бело)го барона
Юнг(ерн)а.
Сказанное, конечно, вовсе не означает отсутствия у автора чувства меры или, тем
паче, вкуса. Основы никуда не деваются, и никто их не отменяет и отменить не в
силах. Только это не те милые совковому сердцу основы, отсутствие которых в
пелевинской прозе так обижает многих господ критиков. Отнюдь. А это, прежде
всего, стремление к порядку, покою и равновесию в широком, разумеется, смысле.
(А не это , привычное «буду делать хорошо и не буду плохо» какое уж
там равновесие без «плохо»:) И в этом устремлении, в этой позиции
мера, позволяющая всегда оставаться в рамках вкуса даже в безумных плясках
аллегорий и анекдотов. Вселенная пропорциональна, периодически обустроена и
основана на правильном ритме. Не нашими жалкими десятками лет ее мерить. Наше дело
ритм слушать и ему соответствовать. А вот это вот неистребимое: «природа
лаборатория, а человек работник» нет, это не для художника: зачем ему
лаборатория, что он, химик что ли?
Ощущая и принимая временность, фрагментарность вещной жизни, художник
естественным образом приходит к мышлению отрывками. Все эти маленькие трагедии
из жизни насекомых, другие повести, сами составленные из замкнутых и
самодостаточных новелл, все эти обрывы на полузвуке всё это отсюда. И вот как
раз такое, лоскутно-незаконченное миропостроение и приводит при чтении Пелевина
к ощущению истинности и полноты бытия. Это реализм в самом, может быть,
глубоком смысле. Что, кстати, является, скорее, побочным эффектом творчества и
вызвано не столько желанием автора, сколько его легкостью и всеприятием по
отношению к окружающему. Что же до идей, каковые он как бы предает в своем
творчестве (если тут вообще возможна подобная постановка вопроса), то они в
точности этому ощущению полноты жизни противоположны. Об этом, впрочем, в свое
время.
Пока же вернемся к лоскутности. Здесь, вплотную и еще одно, родственное
свойство. Что-то вроде покадровой съемки вместо кино: многое в творчестве
Пелевина статично. Он не просто не любит пресловутый «экшн», он упорно
и последовательно его бежит. Куда более похожи его произведения на «живые
картины», на скульптурные композиции. Тем ярче на этом вяломеняющемся фоне
вспыхивают кульминационные, динамические эпизоды, вызванные прорывом из
неподвижности, неизменяемости кокона во что-то внешнее, новое, как бы более
настоящее. Вроде мира чистых красок и безграничного на первый взгляд
пространства за разбитым стеклом комбината имени Луначарского. (« Летим!
заорал Затворник, теряя всю свою невозмутимость:») А основной мотив чаще
статичен. Герои заняты не столько действием, сколько осмыслением. А то и вовсе
им одним: действие им разве что мерещится. Снится. И лишь в редкие минуты
откровения этот едва ли не вечный сон способен смениться бегом, полетом, любым
движением от статуи к человеку. Для этого, однако, требуется не просто
решимость или иные свойства киногероя. Для этого потребно знание знание того,
что происходит на самом деле. Хотя, конечно, никакого «самого дела» и
нет. Но понять главное понять, что реальность, окружающая героя не такая уж
единственная и незыблемая это герою не возбраняется. Только один шаг, однако
шаг в сторону понимания. Он-то и знаменуется у Пелевина сменой покоя
движением. Даже в том случае, когда чисто формально дело обстоит наоборот как
в «Желтой стреле».
В этой же плоскости лежат и метаморфозы, к которым автор прибегает с таким
нескрываемым удовольствием: они знаменуют собой ключевой для Пелевина процесс
освобождение. Каковое , конечно, невозможно без отрыва от привычного стереотипа
тела, способа передвижения, вИдения мира. Последнее отказ от стереотипного
вИдения желателен не только для героев:
В указанном смысле все без исключения персонажи писателя немного куколки.
Мардонги, статуи; эдакие роденовские задумавшиеся. Они не живут, а
обыгрывают пережитое в себе, пытаются остановить ускользающую ткань бытия. Сие,
впрочем, свойство искусства вообще. Просто здесь это особенно отчетливо.
В воспоминании, в возвращении к пережитому и передуманному (приснившемуся)
мания Пелевина и его кредо как режиссера своих постановок. Его лучший рассказ о
любви не любви в собственном смысле посвящен, и даже не «любви вообще»,
а переживаниям по ее поводу, опыту души. Текст уводит вглубь души,
замутненной на поверхности ропотом житейских волнений, и вырывает из небытия
совершенный и незаменимый уже ничем и никогда образ ику. Мы испытываем вслед
за автором печаль свидания с воскресшим и узнанным через века чувством, которое
теперь перестает быть чем-то преходящим и обретает черты памятника, получая тем
самым право называться таким высоким словом любовь. (Это, впрочем, прерогатива
комментатора произносить высокие слова. Автору опуститься до такой степени не
позволит ни его вкус, ни самоирония.)
«Так исчезают заблужденья
С измученной души моей,
И возникают в ней виденья
Первоначальных, чистых дней.»
|