В 1908-1910 годах
в Москве и Петербурге существовал
«мистический треугольник» - секретный союз, организованный оккультисткой Анной
Минцловой (1865-1910?) (Carlson 1988, Богомолов
1998). «Треугольник»,
естественно, состоял из трёх человек - самой Минцловой и двух
поэтов-символистов: Андрея Белого (Борис Бугаев, 1880-1934) и Вячеслава Иванова (1866-1949). Семнадцатого августа 1910 года Минцлова загадочно
исчезла - села в поезд, отправлявшийся из Москвы в Петербург, и после этого
никто в России её не видел (Бердяев 1949: 207, Богомолов 1999:
101-107, Тургенева 189).
Какие цели преследовала Минцлова, создавая «мистический
треугольник»? Куда и почему она исчезла?
Ответа на эти вопросы, поставленные современниками Минцловой
в начале прошлого столетия и вновь заданные Марией Карлсон в 1988 году, нет и в нынешних исследованиях
по Серебряному веку, как явствует из сравнительно недавних работ Николая
Богомолова (1998, 1999). Мало
того, ни Карлсон, ни Богомолов не дают определённого ответа и на более общий
вопрос о роли Минцловой в истории русского символизма, хотя и склоняются к
мысли о том, что влияние Минцловой на символизм было скорее положительным.[1]
Совсем иной ответ на вопрос о роли Минцловой в истории
русской культуры - определённый и отрицательный - мы находим не в научном
труде, а в художественном тексте, рассказе Виктора Пелевина «Хрустальный мир» (1991).[2] Более того, рассказ отвечает и на вопросы,
зачем Минцловой был нужен «мистический треугольник» и почему она внезапно
исчезла.
Хотя в своём рассказе Пелевин не называет имён ни Минцловой,
ни Белого и Иванова, он называет других символистов, а также многие другие
знаковые имена эпохи: Александра Блока (1880-1921), Дмитрия Мережковского (1865-1941), Петра Успенского (1878-1947), Освальда Шпенглера (1880-1936), Карла Маркса (1818-1883), Рудольфа Штейнера (1861-1925), Августа Стриндберга (1849-1912) и Фридриха Ницше (1844-1900). Кроме того, Пелевин цитирует тексты как символистов, так
и других авторов, а также широко пользуется ссылками на экстратекстуальные
знаки времени: картины, статуи, музыкальные произведения и предметы обыденной
жизни. Эти скрытые и явные аллюзии к текстам начала XX века, а также общая атмосфера рассказа,
насыщенная образами эпохи, говорят о том, что пелевинский текст - это вклад в обсуждение проблем Серебряного века,
включая «эпизод с Минцловой». Перед тем, как предъявить доказательства в
поддержку этого утверждения, напомню сюжет рассказа.
Сюжет рассказа очень прост. Увлечённые разговорами о смене
культурных эпох и попеременным принятием кокаина и эфедрина, два петербургских
юнкера не выполнили приказ своего капитана «не пропускать по Шпалерной в
сторону Смольного ни одну штатскую …»
и позволили трём подозрительным пешеходам пройти к Смольному дворцу (149).
Действие рассказа происходит в ночь с 24 на 25 октября 1917 года.
Эта временная рамка сразу, то есть с первых слов автора, устанавливает
связь между пелевинскими юнкерами и
октябрьской революцией. Мало того, одному из пешеходов, прорвавшихся к
Смольному, Пелевин даёт имя: Эйно Райхья. Необычное и потому знаковое имя
известного финского большевика - ещё одна деталь, которая связывает рассказ с
событиями русской истории, поэтому читатель легко распознаёт ещё более известных
большевиков в двух других пешеходах:
На
первый взгляд ему было лет пятьдесят или чуть больше, одет он был в тёмное
пальто с бархатным воротником,
а на голове имел котелок. Лицо его с получеховской бородкой и широкими скулами было бы совсем
неприметным, если бы не хитро прищуренные глазки… (150).
…Пожилая седоватая женщина в
дрянной вытертой кацавейке. Она была не то что толстой,
но какой-то оплывшей, словно мешок с крупой (162).
В первом пешеходе мы узнаём Владимира Ленина (Ульянов, 1870-1924), потому что Пелевин
использует его клише-образ, а также и конкретный портрет: бородка, широкие
скулы, прищуренный взгляд, - созданный в массовом сознании серией фотографий,
сделанных в 1917 году в
Петрограде и растиражированных впоследствии официальным советским «искусством».
«Ильич» провёл осень и зиму того года на улицах, приветствуя толпу, поэтому он
много раз запечатлён в тёмном пальто с воротником. Правда, вместо котелка он
чаще носил в холодной России ушанку, а воротник пальто был меховым, но в эмиграции
он носил именно котелок и пальто с бархатным воротником. Его фотографии в таком
виде тоже существуют, но русский читатель может их не помнить, потому что на
них рядом с «вождём» нередко запечатлён и Лев Троцкий (1879-1940). Какое-то время эти фотографии появлялись
в советской печати, но сначала с них исчез Троцкий, а потом исчезли и сами
фотографии.
Описывая первого пешехода, Пелевин использует не только
портретные, но и иные клише, связанные с образом «вождя» в нашем сознании. Мы знаем, что Ленин
картавил, любил Апассионату Бетховена и был связан с немцами в первую
мировую войну. Вот и пелевинский пешеход картавит в двух из трёх своих личин -
в образе человека в котелке и в образе дамы с вуалью. Юнкера замечают странное
совпадение: «И обрати внимание, оба картавят. Тот, первый, и эта», и даже
комментируют его как возможное «указание высших сил», однако, принимают
«указание» скорее легкомысленно: «Да ну и что. Мало ли народу грассирует.
Французы вообще все. И ещё, кажется немцы» (157). Слушая мелодию, которую играют немецкие часы, пешеход (уже в
третьей своей ипостаси - образе инвалида в коляске) принимает позу «Ильича» с
известного портрета Исаака Бродского «Апассионата»:
Часы
заиграли. Николай никогда раньше не видел, чтобы музыка - пусть даже гениальная - так сильно и,
главное, быстро действовала на человека. Инвалид на секунду закрыл лицо ладонью, словно не в
силах поверить, что такую музыку мог написать человек… (164).
Пелевин называет в тексте и сонату, и имя её создателя.
Называя имя композитора, он слегка его изменяет, используя немецкий артикль фон
вместо ван, чем подчёркивает немецкое происхождение «нечеловеческой»
музыки. Далее Пелевин ассоциирует музыку Бетховена с немецкой тактикой
психологической подготовки солдат к бою:
Николай… чуть не уронил часы на мостовую -
они заиграли. Это были несколько нот напыщенной
мелодии - Апассионата, - сказал Юрий. Людвиг фон Бетховен. Брат рассказывал, что немцы её перед атакой на
губных гармошках играют (160).
Эндрью Бромфилд, переводчик рассказа на английский язык,
приводит имя композитора в его реальной огласовке (ван Бетховен), чем ослабляет
внимание к немецким деталям в портрете первого пешехода и, соответственно,
устраняет один из важнейших мотивов в пелевинском диалоге с символистами (мы в этом убедимся позже).[3]
Эйно Рахья в рассказе описан скупо - просто безликий
пролетарий в картузе и сапогах, что и понятно, потому что не портрет, а имя
финского большевика - культурный знак октябрьской революции. Пелевин даёт ровно
столько знаков мифа революции, сколько нужно, чтобы мы ощутили присутствие
этого мифа в рассказе. Поначалу мы и воспринимаем рассказ как типичную
постмодернистскую игру с культурными и историческими клише, создающими миф
русской большевицкой революции.
В этом, историческом, контексте портрет «седоватой женщины»
выглядит как описание внешности Надежды Крупской (1869-1939), соратницы и жены большевицкого
вождя. «Седоватая женщина» - мнимая сестра милосердия, стоящая за инвалидным
креслом:
Перед
юнкерами в инвалидном кресле сидел мужчина, обильно покрытый бинтами и медалями. Перебинтовано было
даже лицо - в просветах между лентами белой марли виднелись только бугры лысого лба и отсвечивающий красным
прищуренный глаз… За креслом, держа водянистые пальцы на его
спинке, стояла пожилая седоватая женщина в дрянной
вытертой кацавейке. Она была не то чтобы толстой, но какой-то оплывшей, словно мешок с крупой.[4] Глаза
женщины были круглы и безумны и видели явно не Шпалерную
улицу, а что-то такое, о чём лучше не догадываться; на её голове косо стоял маленький колпак с красным
крестом … (162)
Это описание, построенное на другой серии фотографий,
сделанных в Горках перед смертью Ленина в 1924 году, - жестокая шутка Пелевина, явная всякому, кто видел эти
фотографии безумного старика с полными ужаса глазами, покрытого пледом, в
инвалидном кресле. Почти на всех фотографиях Крупская стоит или сидит рядом с
коляской умирающего мужа.
Признаки инфернального характера, свойственные обоим
персонажам: «отсвечивающий красным глаз»,
«глаза … безумны…, видели что-то такое, о чём лучше
и не догадываться», входят в ту же серию деталей, что и музыка особого
воздействия, и намекают на соответствующее происхождение большевицкой
революции. Непосредственное отношение к этим намёкам имеет и портрет «сестры
милосердия». Рассмотрим его внимательнее, потому что на его интерпретации
строится центральная гипотеза статьи.
В пелевинском портрете выделены две черты: бесформенная
фигура и круглые глаза. Мы видим рыхлую женщину с выпуклыми глазами на
фотографических портретах Крупской. Но так же выглядит и Минцлова: на её
фотографии мы видим большие круглые глаза на одутловатом лице и расплывшуюся фигуру. И вербальные её портреты, данные
современниками, рисуют грузную женщину с выпученными глазами:
Теперь
ей было 45 лет (1905-С.Т.). Бесформенная фигура, чрезмерно большой
лоб…, выпуклые голубые глаза, очень близорукие, - тем не менее они всегда
будто смотрели в необъятные дали
(Волошина 124).
Это
была некрасивая полная женщина с выпученными глазами (Бердяев 207).
…Безвозрастная, с астматической
одышкой…; а глаза, глаза! -
близоруко-выпуклые (Евгения Герцык.
Цит. по Богомолов 1999: 46)
Мешок,
или - толстое тело, уселся в кресло…
Минцлова двумя колёсами глаз протыкалась
за стены: в пустоты космические (Белый 1933: 320).
Дверь
настежь; и вваливалась, бултыхаяся в чёрном мешке (балахоны, носимые ею, казались мешками); просовывалась между нами
тяжёлая головища… и щурились подслеповатые и жидко-голубые
глазёнки; а разорви их, - как два колеса: не глаза; и - темнели: казалось, что дна у них нет (Белый 1990: 316-317).
Обратим внимание на неуклонное повторение двух указанных
черт в описаниях Минцловой, причём Белый употребляет то же сравнение, что
Пелевин - мешок. Ещё важнее - пелевинская «сестра милосердия» тоже устремляет
свой взгляд в «пустоты», как и Минцлова. Современные нам исследователи отмечают
те же признаки в облике Минцловой (включая особенный взгляд) и говорят о её
внешнем сходстве с известной теософкой Еленой Блаватской (1831-1891):
She had Mme. Blavatsky’s intense
grey-blue eyes and the same hypnotic gaze; … Minclova wore the dark, loose garments favored by Mme. Blavatsky
to cover her similarly plump, even obese figure (Carlson 1988: 64).
Анна
Рудольфовна Минцлова выделялась прежде всего своим внешним сходством с Блаватской. Полное одутловатое лицо, близорукие
глаза навыкате… (Азадовский, Купченко 67).
В статье я буду доказывать, что наряду с «историческим», или
«революционным» контекстом, в котором «сестра милосердия» ассоциируется с
Крупской, в рассказе есть ещё и «блоковский» контекст, созданный аллюзиями к
текстам Блока и других авторов Серебряного века, и в этом контексте на первый
план выходит сопоставление «сестры милосердия» с Минцловой. Явным это
сопоставление становится с помощью одной детали - красного креста на шапочке
«сестры». Красный крест играет важнейшую роль в пелевинском диалоге с
представителями Серебряного века о путях русской культуры. В чём состоит эта
роль, мы узнаем в конце статьи.
«Блоковский» контекст рассказа создан аллюзиями к стихам,
письмам и дневникам Блока, а также цитатами из его стихотворения 1904 года «Я жалобной рукой сжимаю мой
костыль…»[5] Это стихотворение, написанное 3 июля 1904 года, отражает подавленное настроение Блока в дни визита Белого
в Шахматово, когда произошла первая, ещё неясная размолвка между поэтами. Одна
из целей, преследуемых Пелевиным при
ссылках на этот текст, - напомнить читателю о популярном мифе «дружбы-вражды» Блока с Белым и включить
этот миф в символическую ткань рассказа. Я имею в виду литературоведческую
традицию рассматривать отношения между этими поэтами как нерасторжимый союз
взаимной любви-ненависти: в течение почти двадцати лет, с 1903 по 1921 годы, до самой смерти Блока поэты переписывались, встречались,
дарили и посвящали друг другу стихи, и их имена нередко стояли рядом в печати.
В результате, современники и биографы Блока и Белого часто пишут о двух поэтах
одновременно (См., например: Иванов-Разумник, Мочульский, Орлов).
В своём рассказе Пелевин объединяет современную литературную
традицию с двумя древними: русским фольклорным эпосом о трёх богатырях и
христианскими агиографическими текстами о св. великомученике Георгии. Как
известно, три богатыря Илья Муромец, Алёша Попович и Добрыня Никитич стойко
защищали Святую Русь и веру православную от Змея Горыныча, Тугарина Змеевича и
других «змеев» в давние периоды истории страны. Назвав своих юнкеров Муромцев и
Попович, Пелевин выражает мысль о том, что борьба со змеем актуальна и в
современной истории. Кроме того, Пелевин создаёт в рассказе вербальную копию
фрагмента популярного полотна «Богатыри» Виктора Васнецова - башлыки юнкеров,
сидящих верхом на лошадях, напоминают остроконечные шлемы богатырей-всадников с
картины Васнецова.
Образ змия-дракона связывает в рассказе эпос о трёх
богатырях с самым известным чудом св. Георгия, когда святой является в образе
юноши-воина с копьём, верхом на белом коне, в тот самый момент, когда
чудовище-змий изготовляется проглотить очередную жертву, - и пленяет гада. В
рассказе содержится множество намёков на этот агиографический и
иконографический сюжет - от Георгиевского креста до Медного всадника и вот
такой, например, картинки:
Юрий
держал ложечку (с кокаином - С.Т.) двумя пальцами, сильно сжимая, словно
у него в руке был крошечный и смертельно
ядовитый гад, которому он сжимал шею (155).
Обращаясь к этому сюжету, Пелевин, как и в случае с
фольклорным эпосом, проводит мысль о том, что поединок со змием вполне может
происходить и в современной истории. В рассказе есть сцена, в которой Юрий
(русский вариант греческого имени Георгий) Попович верхом на лошади пытается
имитировать фальконетовскую статую:
Юрий … вдруг сильно ударил лошадь
сапогами по бокам. -Х-х-ха! За ним повсюду всадник
медный! - закричал он и с тяжело-звонким грохотом унёсся вдаль по пустой и тёмной Шпалерной. Затем … он даже попытался поднять лошадь
на дыбы (147).
Цитаты из пушкинской поэмы («за ним повсюду всадник медный»,
слегка искажённая «тяжело-звонкой» и легко восстанавливаемая «с тяжелым
грохотом») помогают читателю увидеть сходство позы юнкера с позой Петра и
воссоздают в нашей памяти статую всадника, попирающего змею копытами своего
коня.
Аллюзии к событиям древней истории создают ещё один контекст
в рассказе, который назовём условно «мифологическим». В этом контексте юнкера
могут быть восприняты как современные заместители древних рыцарей-защитников.
Однако же они не выполняют свою спасительную миссию и не защищают Россию от её
вечного врага в начале двадцатого века.
Как ни странно, тема миссии или духовного подвига постоянно
возникает в диалоге юнкеров. Юрий, например, говорит Николаю Муромцеву, что
Рудольф Штейнер показывал ему в Дорнахе древнюю гравюру, на которой были
изображены два рыцаря. Штейнер сказал, что один из рыцарей - Юрий, и что он «отмечен
особым знаком и должен сыграть огромную роль в истории», потому что «в духовном
смысле» он стоит «на некоем посту», защищая мир от «древнего демона, с которым
когда-то сражался» (165). Николай,
в свою очередь, видит «странные подобия сновидений», в которых «они с Юрием
едут по высокому берегу реки …
и даже вроде бы не они с Юрием , а какие-то два воина» или «они с Юрием…сквозь клубы тумана» мчатся «на
конях навстречу чудищу» (153, 167).
В своих сновидениях Николай видит ещё и Петроград или даже
всю Россию в образе чудесного города:
…Померещился огромный белый город,
увенчанный тысячами золотых церковных головок
и как бы висящий внутри огромного хрустального шара, и этот город - Николай знал это совершенно точно - был
Россией (167).
Россия так прекрасна в этих видениях, «что у Николая на
глаза навернулись слёзы». Правда, как только кончается действие кокаина или
эфедрина, исчезают и волшебные сны, и юнкера опять обнаруживают себя на
«безлюдных и бесчеловечных петроградских проспектах» (147). С переходом от эйфории к «отходняку»
меняется и отношение юнкеров к России -
от жертвенной любви к ненависти:
-Мы
защитим тебя, хрустальный мир, - прошептал он и положил ладонь н рукоять шашки (166).
-
«Хр-р-рустальный мир», с отвращением к себе и ко всему на свете подумал
Николай. Недавние видения
показались ему настолько нелепыми и стыдными, что захотелось в ответ на хруст стекла так же заскрипеть
зубами (168).
Два контрастирующих образа Петербурга в рассказе - сияющий и
прекрасный в сравнении с мрачным и промозглым, - а также перепады в настроении
юнкеров от восторга к отвращению напоминают резкие смены состояний лирического
«я» Блока. В 1903 году его
лирический герой вдруг меняет рыцарскую преданность «Вечно Юной» в Стихах о
Прекрасной Даме (1904, написаны в 1901-1902) на «жестокую арлекинаду» в циклах Распутья (1902-1904) и Пузыри земли (1904-1905), а потом ещё резче в 1907 - в цикле Страшный мир (1909-1916). Биографы считают, что
эти резкие переходы от восхищения к страшному разочарованию вызваны, во-первых,
внешними событиями, во-вторых, кризисами внутренней жизни поэта (Мочульский 59-60, Орлов XVIII-XIX, XXXIII-XXXIV). Белый тоже
проходил через эмоциональные кризисы в эти годы, что отразилось в его стихах 1903 года и в книге стихов Урна (1909) (Мочульский 273, 293).
Многие стихи Блока и Белого, написанные до конца 1903 года, - это
мистико-романтические гимны в духе Владимира Соловьёва (1853-1900) с его мистико-эсхатологической
идеей Вечной Женственности. В 1903 году
в стихах Блока «строгие мистические ноты сменились чем-то демоническим», по
мнению Сергея Соловьёва (165), а
позднее оба поэта, и Блок, и Белый - разочаровались в идеале Вечной
Женственности. В стихах 1907 года
объектом их мистического поклонения является не Прекрасная Дама, а Россия, что
особенно ощутимо в стихотворном цикле Блока Родина (1907-1916) и заметно в книге стихов Белого Пепел
(1908).
Объединяя литературный миф Блока-Белого с древними
рассказами о спасителях от змия-дракона, Пелевин включает двух поэтов в
дискуссию о духовной миссии человека и его участии в мировой истории. Если
рассматривать участие русских символистов в истории с этих позиций, их роль не
назовёшь успешной. Поэты-символисты были призваны (как сами о том писали)
защитить возлюбленную ими Родину от древнего врага-демона, но не распознали
демона в революции, и не только не боролись против неё, а напротив -
приветствовали: Блок в поэме Двенадцать (1918), а Белый в поэме Христос воскресе (1918).
Предыдущее предложение могло бы послужить заключительным
выводом о диалоге Пелевина с русскими символистами, если бы мы не знали о
существовании «сестры милосердия» с красным крестом на шапочке и о «мистическом
треугольнике». «Треугольник» возник в 1908 году и существовал до 1910 года, благодаря усилиям Минцловой, которая старалась
организовать «секретное Братство Рыцарей Истины … чтобы спасти мир от восточных оккультистов и демонических сил».[6]
Это один из источников идеи ассоциировать в рассказе русских символистов (в
виде двух юнкеров) с древними рыцарями.
Проблемами, которые обсуждались в «треугольнике» - восточные
оккультисты, панмонголизм, тайные враги, демонические силы, рыцарство, роза и
крест, спасение России, - Минцлова пыталась увлечь не только Белого и Иванова,
но и философа Николая Бердяева (1874-1948),
и Блока, но не преуспела (Бердяев
298, Carlson 1993: 92).
В своих воспоминаниях о том, как Минцлова пыталась привлечь
его на свою сторону, Бердяев приводит эпизод, который непосредственно связывает
события его жизни с пелевинским рассказом и позволяет предположить, что
мифологический подтекст рассказа, а также позиция Пелевина относительно
Минцловой сложились отчасти благодаря бердяевским воспоминаниям:[7]
Я
воспринимал влияние Минцловой как совершенно отрицательное и даже демоническое. С ней у меня было связано
странное видение… Я лежал в
своей комнате, на кровати, в
состоянии полусна; я ясно видел комнату, в углу против меня была икона и горела лампадка, я очень сосредоточенно смотрел
в этот угол и вдруг, под образом, увидел
вырисовавшееся лицо Минцловой, выражение лица её было ужасное, как бы одержимое тёмной силой; я очень
сосредоточенно смотрел на неё и духовным усилием заставил это страшное видение исчезнуть, страшное лицо
растаяло. Потом Ж., которая обладает
большей чувствительностью, видела её в форме змеи, с которой мне приходилось бороться (Бердяев 208).
Вот, что видела Ж., то есть Евгения Рапп, чей рассказ
Бердяев приводит в том же тексте:
Рано
утром была послана коляска, чтобы встретить Минцлову на вокзале… Я лежала на кушетке в каком-то странном полусне. О приезде Минцловой я
не думала, и вдруг, неожиданно,
я увидела себя в нашем парке, погружённом в предрассветные сумерки. Н.А. (Бердяев - С.Т.)
стоял около пруда и пристально всматривался во что-то, ползущее по стальной поверхности пруда. Я
увидела длинную змею, которая, извиваясь, приближалась
к нему. Меня охватил ужас. Я видела голову змеи, мертвенно бледную, которая напоминала голову
женщины с огромными, мутными глазами. Эти глаза впивались в Н.А. Он стоял неподвижно, как
зачарованный, и в то мгновение, когда когти
змеи впились в землю и она подползла к нему, он выхватил кинжал и вонзил его в голову змеи. Кровавые полосы
поползли по стальной поверхности пруда. В это мгновение
я услышала голос Минцловой, которая выходила из коляски. Несмотря на все усилия, Минцловой не удалось привлечь Н. А.
к тому оккультному ордену, к которому
она принадлежала (Бердяев 208).
Теперь о Блоке. Хотя он и отказался участвовать в кружке
Минцловой, темы «треугольника» его интересовали: он говорил и писал о
панмонголизме, демонических силах, рыцарстве, розе и кресте, и спасении России
- как в своих художественных текстах, так и в дневниках и письмах. В переписке
Блока с Белым страх Минцловой перед «восточными оккультистами» сплетался с идеей
панмонголизма Владимира Соловьёва.
В своих работах 1890-х
годов Соловьёв пророчествовал гибель России и всего христианского мира в
результате победы «жёлтых орд», которые придут с Дальнего Востока, и призывал
западные страны поднять «крест и меч» в борьбе против «Дракона Востока». В
своём стихотворении 1894 года,
написанном под впечатлением японо-китайской войны, Соловьёв предрекает гибель
России-«третьего Рима», только наказание придёт на этот раз, - говорит поэт, -
не с Ближнего, как при падении Константинополя-«второго Рима», а с Дальнего
Востока:
Панмонголизм!
Хоть имя дико,
Но
мне ласкает слух оно.
Как
бы предвестием великой
Судьбины
Божией полно
…
Смирится
в трепете и страхе
Кто
мог завет любви забыть…
И
третий Рим лежит во прахе,
А
уж четвёртому не быть.
Блок позднее использовал две первых строчки этого
стихотворения в качестве эпиграфа к «Скифам». Тему Запада и Востока, арийской
культуры и «жёлтой опасности» Соловьёв развивает также в эссе «Три разговора» (1900) и в «Краткой повети об
Антихристе» (1900), что нашло
горячий отклик у русской интеллигенции того времени, особенно после поражения
русской армии в войне с Японией в 1905
году.
Идея панмонголизма произвела глубокое впечатление на Блока и
Белого ещё в юности, а после встречи с Минцловой заняла важное место в их
переписке. В своих письмах 1911 года
Блок и Белый берут на себя подвиг спасения России и всего христианского мира от
«жёлтой опасности». Блок пишет Белому 12 марта 1911 года:
…Всё «моё» и всё «не моё», равно
великое: «священная любовь», и 9-е января, и Цусима - и над всем единый большой, строгий, милый, святой крест… У нас - дело: … мы на «флагманском корабле» … я каждый день готовлюсь к сражению (Блок-Белый 250).
В своих ответных письмах от 15 и 20 марта
Белый сравнивает будущие сражения, о которых пишет Блок, с Куликовской битвой 1380 года, чтобы представить
постоянные войны России против «жёлтых орд» как символ вечной борьбы христианства с демоническими силами:
И то,
что мутило наши души, теперь оно начинает грохотать на востоке: скорее бы… «Куликово
поле» … Гибель подстерегает каждого из нас
ежеминутно … как
русских … Но наплевать. Даже и смерть … на поле Куликовом - ясная смерть.
Принимаю твои слова об испытании, может
быть, уже близком (Блок-Белый 251).
…Мы русские, а Русь - на
гребне волны мировых событий. Русь чутко слушает, и её чутко слушают. Я, Ты, мы не покинуты в сокровенном; за нами
следят благие силы, не покинут
нас, поскольку мы - русские…. И от поля Куликова по всем полям русским прокатится: «За Русь, за Сичь, за
козачество, за всех христиан, какие ни есть на свете…» Аминь[8]
(Блок-Белый 253).
Пелевин включает тему панмонголизма в текст рассказа путём ссылки на хорошо
известную неприязнь Блока к жёлтому цвету. Как пишет Владимир Орлов в
комментарии к дневнику поэта, «Жёлтая кровь, желтокровие, просто жёлтое
(«жолтое») - на языке Блока: всё пошлое, низменное, благополучное» (Орлов 1963: 478, комм. 44). В Дневнике Блока находим следующую
запись о «жёлтой опасности» (14 ноября
1911 года):
Мы
позёвывая говорим о «жёлтой опасности» . Аничков раз добродушно сказал мне (этим летом): «Вы узко мыслите.
Цусима - неважное событие. С Японией воевала не Россия, а Европа». Так думают все офицеры, кончая первым
офицером,[9] всё
ползёт, быстро гниют нити швов изнутри
(«преют»), а снаружи остаётся одна видимость.
Так и
мы: позёвываем над жёлтой опасностью, а Китай уже среди нас. Неудержимо
и стремительно пурпуровая
кровь арийцев становится жёлтой кровью… Остаётся маленький
последний акт: внешний захват Европы. Это произойдёт тихо и сладостно внешним образом. Ловкая
куколка-японец положит дружелюбно ручку на плечо арийца, глянет «живыми, чёрными, любопытными»
глазками в оловянные глаза бывшего арийца … Надо найти в арийской культуре
взор, который мог бы бестрепетно и спокойно (торжественно)
взглянуть в «любопытный, чёрный, пристальный и голый» взгляд… (Блок
Т.7: 89. Курсив автора записи).
Мы находим важные соответствия между этой дневниковой
записью и стихотворением Блока, процитированном в рассказе («Я жалобной рукой…»). Рассказ начинается эпиграфом -
двумя последними строчками первой строфы:
Вот третий на пути. О,
милый друг мой, ты ль?
В
измятом картузе над взором оловянным?
Заканчивается рассказ двумя последними строчками этого
стихотворения …
И дальше мы бредём. И
видим в щели зданий
Старинную
игру вечерних содроганий.
Две строчки второй строфы цитируются внутри рассказа:
Заборы,
как гробы. В канавах преет гниль.
Всё,
всё погребено в безлюдьи окаянном!
Излюбленный блоковский символ духовного распада гниль
представлен двумя синонимами гнить/гниль
и преть в обоих текстах (стихотворении и дневниковой записи). В
дневниковой записи мы находим прилагательное оловянный и существительное
взор, а в стихотворении эти слова соединены в словосочетание взором
оловянным. Ключевое слово в этом сочетании - оловянный - очень редко
используется Блоком. В дневниковой записи поэт использует этот эпитет для
объединения трёх слов: глаза, взор, взгляд в один общий образ - оловянный
взор арийца. Я думаю, что Пелевин цитирует стихотворение, в
частности, для того, чтобы привлечь наше внимание к двум блоковским образам:
«жёлтая кровь» как символ духовного распада и «ариец» как представитель
западной культуры перед лицом культуры восточной, точнее, дальневосточной -
японской, китайской и монгольской (Пелевин, возможно, присоединяет сюда и
Тибет).
Другой элемент стихотворения, важный для рассказа, - это
«третий на пути». Рассказ начинается с этой строчки, хотя это не первая, а
третья строка стихотворения. Пелевинская настойчивая игра с числами три
и два (три богатыря-два юнкера, три пешехода-две женщины, три трупа-двое
карманных часов и т.д.), особенно в случае «недостающего» богатыря в
современных командах рыцарей - два юнкера и два поэта, - наводит читателя на
мысль о том, что в рассказе есть третий главный герой. Стихотворная строчка
объясняет, что герой этот не вместе с юнкерами, а «на пути». Пелевин как бы
продолжает это объяснение на второй странице рассказа:
Но
чтобы не пропустить кого-то к Смольному по Шпалерной, надо, чтобы кроме двух готовых выполнить приказ юнкеров
существовал и этот третий, пытающийся туда пройти
(149).
Позднее юнкера встречают «третьего», воплощающегося по
очереди в трёх пешеходов, один их которых предстаёт в трёх личинах. Во всех
этих образах, кроме «сестры милосердия» (о ней позже), подчёркивается их
принадлежность к западной культуре: первый пешеход ругается по-немецки и
грассирует, как немец, любит немецкую музыку, убивает людей цепочкой от
немецких часов и одет так, как одевался Ленин в западно-европейской эмиграции.
Третий пешеход - финн. Информация, полученная из первых строчек стихотворения и
«обогащённая» отсылкой к Дневнику, снимает всякие сомнения: «третий» в рассказе
- ариец. Дальше в рассказе этот символ получает, казалось бы, неожиданное
развитие.
В конце рассказа Эйно Райхья везёт оружие в тележке с
рекламой лимонада, «идиотизм и пошлость» которой Николай отмечал ещё в самом
начале рассказа (147-148):
Перед
собой пролетарий толкал вместительную жёлтую тележку с надписями «Лимонадъ»
на боках, а на переднем борту тележки был тот самый рекламный плакат, который бесил Николая даже в приподнятом
состоянии духа, - сейчас же он показался всей
мировой мерзостью, собранной на бумаге (168-169).
Юнкера пропускают Эйно с его тележкой в Смольный, хотя он и
обещает «напоить всю Россию» своим «лимонадом».
Пелевинская метафора «жёлтый лимонад» как диавольская
отрава, погубившая Россию, - это
бесспорная разработка блоковского образа «жёлтой крови», достаточно взглянуть
на термины, которыми Николай описывает своё отношение к жёлтому рекламному
плакату: «пошлость» и «мерзость». Эти слова в устах Блока - знаки перехода
западной цивилизации в буржуазную фазу. Блок воспринимал этот переход как
духовный распад, ведущий к бездуховной культуре, и обвинял в этом распаде
«жёлтую кровь», то есть восточное влияние, которое тайно поставляло духовную
отраву западным народам. Собственно, об этом и говорят строки в Дневнике: «Неудержимо и стремительно
пурпуровая кровь арийцев становится жёлтой кровью».
Пелевинский же «жёлтый лимонад» приходит не с Востока, а с
Запада: тележку привозит финн, а его соратник, первый пешеход, если и не совсем
немец (мать Ленина-Ульянова была из обрусевших немцев), то послан немцами. На
массовом уровне прочтения текста Пелевин, конечно, имеет в виду ленинские связи
с правительством Германии во время первой мировой войны и обвиняет немцев в
помощи большевикам. Но на более глубоком уровне он указывает на распад
Теософского общества в 1907-1912 годах,
осуществлённый Рудольфом Штейнером, австрийцем, работавшим в Германии, и тем
раскрывает перед нами сложную картину предреволюционной деятельности оккультных
сект.
Штейнер начал отделяться от «восточной» ветви теософской
школы и создавать «западную» ветвь в 1907 году, на мюнхенском конгрессе теософов, и окончательно отошёл
от Теософского общества, создав Антропософское в 1912 году в Дорнахе, в Швейцарии (Carlson 1988: 66, Азадовский и
Купченко 146). Он стремился
принизить значение буддистских традиций в теософии и взамен предлагал усилить
влияние «христианского» розенкрейцерского учения. В письме из Мюнхена от 21 мая 1907 года Минцлова писала:
Недавно
совершилось очень важное событие в оккультном мире. Эзотерическая школа разделилась на восточную и западную.
Восточная в руках Mrs. Besant, а
вся христианская мистика и
Розенкрейцерство - отныне во главе этой школы Д-р (то есть Штейнер - С.Т.) (Богомолов 1999: 44).
Штейнер представлен в рассказе вполне ощутимо: его имя
названо не однажды и, кроме того, Пелевин даёт множество явных и скрытых ссылок
на учение «Д-ра»[10]
и на его влияние в русских теософских и символистских кругах в начале XX века. Штейнер устанавливал
контакты с русскими теософами и интеллигенцией в целом, используя разные
каналы. В 1906 году он намеревался
прочитать серию лекций неподалёку от Калуги, но отложил свой приезд из-за
русско-японской войны и революции 1905
года. Вместо этого, он прочитал несколько лекций специально для русских
теософов в Берлине, в сентябре и ноябре 1905 года, и в Париже, в мае и июне 1906 года (Carlson 1993:
96, Азадовский и Купченко 151-152).
В 1912 году он
пригласил русских, в том числе и Белого, на строительство Гетеанума в Дорнахе.
Уже цитированная сцена встречи Юрия со Штейнером в Дорнахе - явная ссылка на
антропософский период в жизни Белого (Белый 1982, Тургенева 187-203, Спивак, Мочульский 327-330).
Одна из скрытых аллюзий к учению Штейнера - сцена передачи
Юрию пяти ампул с эфедрином:
Один из
юнкеров тем временем отделился от группы и подъехал к Юрию. Это был Васька Зиверс, … в училище его не любили за
преувеличенный педантизм и плохое знание русского языка, а с Юрием, отлично
знавшим немецкий, он был накоротке. …Васька быстро положил в неё
(ладонь - С.Т.) крохотный свёрточек. …Он развернул Васькин свёрток … внутри было пять ампул … Юрий пожал плечами. - …Педант называется, берёт кокаин, а отдаёт эфедрином (160)
Фамилия Васьки - это фонетическая версия (немецкое
произношение) фамилии ближайшей сотрудницы Штейнера Марии фон Сиверс (1867-1948),[11] которая
стала его женой в 1914 году.
Она помогала Штейнеру устанавливать и поддерживать контакты с русскими с 1906 по 1925 годы.[12]
Мария фон Сиверс была правой рукой Штейнера в организации
лекций в Европе, включая ту серию лекций, которой особенно восхищались Белый и
другие русские антропософы. Эти лекции, прочитанные в Христиании (нынешний
Осло) в октябре и в Колоне в декабре 1913 года были записаны слушателями и разошлись в России под
названием Пятое Евангелие. Пелевинские пять ампул с эфедрином - намёк на
Пятое Евангелие и на роль христианского учения в теории Штейнера.
Оттого, что юнкера ужасно себя чувствуют после васькиного
эфедрина, они позволяют Эйно Райхья пройти к Смольному. По той же причине им не
удаётся задержать инвалида и его спутницу, которая к тому же снайперски
стреляет:
Инвалид
вскочил с кресла и быстро побежал в сторону Литейного; следом, стуча солдатскими сапогами, побежала сестра
милосердия. Николай сдёрнул с плеча карабин, повозился
с шишечкой предохранителя и выстрелил вверх.
-
Стоять! - крикнул он.
Сестра
на бегу обернулась и дала несколько выстрелов из нагана - завизжали рикошеты, рассыпалась по асфальту выбитая
витрина парикмахерской…
Николай опустил ствол и два
раза выстрелил наугад: беглецов уже не было видно (164).
Если иметь в виду, что Минцлова была главным помощником фон
Сиверс в поддержке контактов Штейнера с русскими и передавала записи его лекций
в Петербург и Москву,[13]
то станет ясно, что «сестра» и Васька действуют заодно, преследуя одну и ту же
цель. Таким образом, можно, наконец, сделать вывод о пелевинском ответе на
вопрос об участии Минцловой в истории русского символизма и её роли в истории
русской культуры. Пелевин говорит в своём рассказе, что Минцлова играла
определённую и очень серьёзную «духовную» роль в подготовке и победе русской
революции. В чём эта роль состояла, станет понятно, когда мы поймём значение
детали «красный крест» на шапочке «сестры».
Современники Минцловой пишут о том, что она была послана
либо Штейнером, либо розенкрейцерами с секретным заданием оказать влияние на
ведущих представителей русской культуры того времени («удельных князей русской
культуры», как Минцлова их называла) - Белого, Блока, Бердяева и Иванова:
В круг
его (Белого - С.Т.) жизни вошла «оккультистка» и ясновидящая Анна Рудольфовна
Минцлова, вызванная на это, как она говорила, словами Белого о розенкрейцерах в предисловии к его книге Урна
… Она горела стремлением
создать круг людей в помощь стоящим за
ней руководителям борьбы с угрожающими человечеству
в близком будущем катастрофами (Тургенева 90).
…Я обратил внимание на Минцлову,
когда она приехала для уловления в антропософские
сети А. Белого и молодых людей, группировавшихся вокруг него. Она была послом Штейнера в России … Позднее молодые люди, во всём
склонные видеть явления оккультного
характера, говорили то, что она скрылась на Западе, в католическом монастыре, связанном с розенкрейцерами; то, что она
покончила с собой, потому что была
осуждена Штейнером за плохое исполнение его поручений (Бердяев 207-208).[14]
Учитывая сказанное выше, нам придётся признать, что в
«блоковском» контексте рассказа красный крест на шапочке женщины -
розенкрейцерский. Пелевин говорит нам таким способом о принадлежности «сестры»-
Минцловой к розенкрейцерам или близким к ним кругам и о её секретном задании.
Задание состояло в том, чтобы сбить «удельных князей русской культуры» с толку,
направив их внимание в сторону Востока, в то время, как духовный враг шёл с
Запада. Эту задачу она блестяще выполнила и «исчезла», то есть попросту уехала
в 1910 году, потому что цель
была достигнута - в 1911 году
символисты безостановочно писали друг другу о своём духовном подвиге борьбы с
«жёлтыми ордами». [15]
Статья
написана в 2001 году
Литература
Азадовский, К. и В. Купченко. «У истоков русского штейнерианства» Звезда
№ 6 (1998)
Александр Блок-Андрей Белый. Переписка. 1940. Slavische Propylaen. Band 65.
Munich: Wilhelm Fink. 1969
Белый, Андрей. Начало века. Под ред. П.Н. Медведева.
М-Л.: Государственное издательство художественной
литературы. 1933
Белый, Андрей. Воспоминания о Штейнере. Под ред. Fréderéric Kozlik. Paris: La
presse libre. 1982
Белый, Андрей. Между двух революций. Под ред. В.Э.
Вацуро и др. М.: Художественная литература.
1990
Бердяев, Н.А. Самопознание (опыт философской автобиографии). Paris: YMCA-Press. 1949
Блок, А.А. Собр. соч. В 8 т. Под ред. В.И. Орлова и др. М-Л.:
Художественная литература. 1960- 1963
Богомолов, Н.А. «Anna-Rudolph. Маленькая монография». Новое литературное
обозрение № 29 (1998)
Богомолов, Н.А. Русская литература начала XX века и оккультизм. Научное
приложение XVIII. М.: НЛО. 1999
Волошина М.В. Зелёная Змея. История одной жизни. М.:
Энигма. 1993
Иванов-Разумник, Р.В. Александр Блок. Андрей Белый. 1919. Rarity Reprint 15. Letchworth: Bradda Books. 1971
Мочульский, К.В. Александр Блок. Андрей Белый. Валерий
Брюсов. М.: Республика. 1997
Орлов, В.И. «История одной дружбы-вражды». В кн.: Александр
Блок-Андрей Белый. Переписка. 1940. Slavische Propylaen. Band 65.
Munich: Wilhelm Fink. 1969, V-LXIV
Орлов, В.И. Комментарии к 7 т. Собр. соч. А.А. Блока в 8т. М-Л.: Художественная литература. 1963
Соловьёв, С.М. Апрель. М., 1910
Спивак, М.Л. «Андрей Белый-Рудольф Штейнер-Мария Сиверс». Литературное
обозрение. №4 (1995): 44-64, №5 (1995): 44-68
Тургенева, Ася. «Андрей Белый и Рудольф Штейнер». В кн.: Воспоминания
об Андрее Белом. Под ред. В.М.
Пискунова. М.: Республика. 1995:
187-203
Carlson,
Maria. « Ivanov-Belyj-Minclova: The Mystical Triangle. » Cultura e
memoria: atti del terzo simposio
internationale dedicato a Vjacheslav Ivanov. Vol 1. Pubblicazioni della
Facolta di lettere e filosofia dell’ Universita di Pavia 45 (1988): 63-79
Carlson,
Maria. « No Religion Higher Than Truth »: A History of the
Theosophical Movement in Russia,
1875-1922. Princeton: Princeton UP. 1993